Сто братьев [litres] - Дональд Антрим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я уже упоминал, погрузить моего брата в глубокий, нерушимый сон не составляет особых трудов.
Веки Шеймуса задрожали. Мужчины в освещенной дали казались смутными блуждающими фигурами. Кто-то вел в тенях беседы о рискованных сделках, неприглядности чьего-нибудь костюма или когда наконец подадут ужин, а то уже поздно, к восьми, самое время выпить еще по одной.
– Что будешь? – слышалось то и дело, а в ответ:
– Джин.
– Шерри, пожалуйста.
– Бокальчик белого.
– Еще бурбон с водой и льдом, если не затруднит, Клейтон, и можно в высокий стакан.
Праздничное настроение набирало обороты. За обычным исключением близнецов, беседующие братья сбивались в расплывчатые и негерметичные кружки: иными словами, выпивающие переходили вместе со стаканами от компании к компании, пока все они не сливались в одно густое, болтающее, практически непрерывное течение тел по библиотеке и мимо бара. Раздавались деликатные шаги множества ног. Кто-то сделал музыку громче, но ее тут же начали перекрикивать. Кто может выдержать эти шумные часы перед тем, как наш ужин выкатят и расставят на подносах на дубовом столе под окном-розеткой, выходящим на высохшие топиарии?
Под лунным светом наши старые деревья выглядят особенно пугающе. Давно облетела с мертвых ветвей листва, оставив лишь скелеты. По-моему, лучше держаться от окон подальше, чтобы глаза вовсе не видели эти перекошенные силуэты зверей и птиц, как будто кричащих на тебя с облетевших насестов. Конечно, этот крик, как обычно, – всего лишь ветер в ветвях, что скрипят, ломаются и падают на землю. Я уже давно предлагаю пустить всю эту проклятую рощу под топор – или под бензопилу? – но никто и слушать не желает. «Сожжем пни, засеем газон, повесим сетку и будем играть в большой теннис», – как-то предложил я компании, которая собралась за низким столиком, заваленным периодикой на иностранных языках. В ответ кто-то – Форрест, если я правильно помню, – оторвался от итальянского «Вога» и сказал: «Это на таком-то ветру?»
Я оглянулся на Шеймуса. Он стоял, опасно уронив голову на грудь, и шатался, словно сам стал высоким старым голым деревом, которое гнет и треплет ветер. Глаза закрыты или почти закрыты, веки трепещут. Вот он отклонился назад. Ноги – в гибких коричневых туфлях – твердо стояли на полу. А вот и пустой стакан в руке. Стоило бы его забрать, пока Шеймус не уронил, но руки уже покачивались, а когда это начинается, то Шеймуса уже лучше не беспокоить: беспечная жестикуляция означает, что он заснул стоя и может плохо отреагировать на прикосновение. Подобный эпизод может продлиться как несколько минут, так и несколько часов, в течение которых Шеймус без понятных кому-либо причин попытается пройти через книжные шкафы в туалет.
– Шеймус опять уснул, – прошептал я Артуру, отправившемуся в долгий поход к бару. Артур обернулся к Джеймсу – следующему в очереди – и передал:
– Шеймус заснул. Осторожней.
Так весть облетела всех по сарафанному радио, и все принялись обходить Шеймуса по широкой дуге, чтобы он и дальше себе стоял и бешено размахивал руками. Совесть мучила меня при виде всего того, что я не в силах исправить одной лишь любовью к своим братьям, пока они шатаются по библиотеке или падают на пол. Макс, например, так и не сдвинулся со своего места на ковре. Вон он, лежит на спине, раскинул руки, обувь едва не сваливается с ног. Кровь уже засохла, он спокойно отдыхает под присмотром Бертрама, который терпеливо дожидается, когда я принесу сельтерскую.
Тут же неподалеку расположился и Вирджил. Сжался в уютный клубок вокруг расшитой подушки, которую я ему подложил. Я не видел, дрожит он или нет. Он обнимал подушку и выглядел умиротворенным.
Но не Барри. Тот серьезно ушибся головой. Из его горла периодически слышалось довольно громкое клокотание. Очки съехали с багрового хребта переносицы. Из карманов брюк по всему ковру рассыпались яркие монеты.
На этих троих никто не обращал внимания. Все потому, что – как уже должно быть ясно – кто-нибудь из нас вечно падает от слабости или духовного просветления, и нет ничего необычного в том, чтобы переступить человека, лежащего на ковре и вцепившегося мертвой хваткой в подушку. То, что нам время от времени приходится переступать друг через друга, не значит, что мы друг друга не ценим. Напротив. Большие семьи во многом похожи на маленькие поселения. Мы существуем относительно других. Человек учится уважать или хотя бы терпеть образ жизни соседа, а также по возможности воздерживаться от того, чтобы навязываться и мешать. Иначе быть беде. Пример: дрыхнущий с зажмуренными глазами Шеймус, который истерически размахивает руками, чтобы сохранить равновесие. И вот он отправился за бухарский ковер, прокладывая петляющий маршрут вокруг кресел из красного дерева с широкими спинками, то и дело пробиваясь через тесную очередь братьев, ожидающих выпивки. Откуда Шеймус знает дорогу в туалет? Не могу ответить, разве что предположить, что, весьма вероятно, в подсознании спящего хранятся интроекции «карт» знакомого окружения; наверное, можно сказать, что Шеймус сновидит путь в туалет. Этим вечером Портер, Эндрю, Фостер и еще полдесятка братьев проворно уворачиваются от его летящих кулаков; и Портер, отпрыгнув назад, толкнул карточный столик. Столик покачнулся, мужчины вскрикнули, Портер споткнулся, столик упал, а Шеймус скрылся в «Цивилизациях и империях конца Средневековья»; снова голоса, снова лай. Как я и говорил, быть беде. Отовсюду шум, лампочки в люстрах то включаются, то выключаются, то включаются, то выключаются, словно в фойе театра, оповещая о начале первого акта. И что это за печальный театр: в буфет не пробьешься, проводка огнеопасная, своды растрескались, шторы рваные, кресла прожжены сигаретами, люди без конца спотыкаются и валятся на пол. Так и человечество можно возненавидеть. Иногда я представляю себе нашу красную библиотеку мрачной и неуправляемой зоной межличностных страхов. Обостряются чувства, обстановка накаляется, терпение лопается в жестоких ссорах, уходящих корнями в сотню историй стандартной детской конкуренции, унижений, возмездий, наказаний, пыток – всех жестоких пиков боли и власти, неразрывно связанных, как я вижу теперь, оглядываясь назад, с детскими фантастическими представлениями о мужественности. Крики и слезы – обычный бедлам наших ночных спален, заглушающий сверчков и ветер, колотящий в окна, но не перекрывающий издевательские выкрики старших братьев: «Получили, задохлики? Отец вам теперь не поможет!» Закари довел до совершенства искусство «красного живота» – той техники расчесывания щеткой белой голой кожи Вирджила. Бедняга Вирджил, прижатый Закари к матрасу на нижнем этаже нашей двухъярусной кровати. Ночь за ночью я закрывал глаза, притворялся спящим и ничего не делал. Теперь мне больно вспоминать эти давние детские годы, эти мрачные времена, ожившие в душной красной библиотеке из-за того, что здесь не найдешь спокойного уголка, чтобы спрятаться, или удобного кресла, где хватит света для чтения, или глотка неспертого воздуха. Поразительно, не правда ли, как со временем человек привыкает к ужасным условиям существования и считает их нормальными. Проигранные матчи, украденные игрушки, старая одежда с чужого плеча, которая никогда не подходит по размеру. Я люблю своих братьев и ненавижу их до печенок. «Я! Я!» – как будто заходятся в крике все наши голоса, словно мы не истинное сообщество, единое кровью и духом, а просто толпа, которой бы только выпить да пожрать. Я люблю и ненавижу своих братьев. Больше всего я ненавижу себя, когда вечерами вдруг чувствую себя одиноким в толпе, без старого доброго товарища, что помог бы совладать с ужасом. Я стараюсь не чувствовать угнетения, но ничего не могу с собой поделать всякий раз, когда бросаю взгляд вдоль наших бесконечных книжных шкафов, уходящих в серые дали библиотеки. Даже при хорошем освещении названия на корешках почти не разберешь. Время и сырость скрыли имена авторов.
– Джин-тоник! Джин-тоник! – это резко закричал Альберт в своем старомодном кресле с набивкой из конского волоса, придвинутого вплотную